Общество

Щекотливая ответственность

Цензоры не любят, когда сказано слишком сильно. Они любят, когда сказано слишком слабо. Так спокойнее
Алексей СЕМЁНОВ Алексей СЕМЁНОВ 28 августа 2019, 11:20

В России было много известных цензоров. Некоторые правили государством в качестве императоров. Но и без них список цензоров впечатляет: Фёдор Тютчев, Иван Гончаров, Иван Крылов, Константин Леонтьев, Аполлон Майков, Яков Полонский, Сергей Аксаков, Михаил Лонгинов, Василий Лазаревский, Сергей Глинка, Владимир Измайлов, Владимир Бекетов… Не все они были так скандальны, как Александр Красовский, но свой вклад в историю российской цензуры внесли.

«Слишком сильно сказано…»

О Красовском мы знаем, в том числе, благодаря Пушкину, написавшему: «Бируков и Красовский не в терпеж глупы, своенравны и притеснительны». Тот же Красовский запретил статью «О вредности грибов», потому что «грибы – пища православных», а подрывать истинную веру он не позволит.

Но не все цензоры были глупы. Более того, когда царская цензура вымарывала «царствуй лёжа на боку» или «сказка ложь, да в ней намёк, добрым молодцам урок», то в этом просматривалась даже какая-то логика. Намёки – вещь скользкая… На кого это автор намекает? Неужто на самого… Страшно подумать, а не только произнести.

Самая знаменитая правка Красовского касалась поэмы Валериана Олина (сына тобольского вице-губернатора). В невинной поэме Олина «Стансы к Элизе» суровый цензор придрался к строчке «улыбку уст твоих небесную ловить...» К счастью, мы знаем, что же так смутило Красовского. Его комментарий до нас дошёл: «Слишком сильно сказано: женщина не достойна того, чтобы улыбку её называть небесною…»

Цензоры не любят, когда сказано слишком сильно. Они любят, когда сказано слишком слабо. Так спокойнее.

Цензура зависит не только от каких-то политических убеждений. Часто она основана на ханжестве и на специфическом понимании цензора о недозволенном. Обычно это связано с религиозными воззрениями, воспитанием, страхами, комплексами и личными предпочтениями.

«Государственным людям» хочется оградить неразумных читателей или слушателей от вредоносного влияния. Себя цензоры видят пастырями, а публику – стадом. Профессиональные и самозваные цензоры умеют читать между строк. Фактически, словно фокусники, они читают мысли авторов. Угадывают реакцию публики. Многие борются не столько с мыслями, сколько с чувствами. Так было в ХIХ веке.

В XXI веке тоже находятся люди,  мечтающие о тотальной цензуре. Небезызвестный председатель Патриаршей комиссии по вопросам семьи, защиты материнства и детства митрофорный протоиерей Дмитрий Смирнов в феврале 2019 года посетовал на то, что российская эстрада «воспевает только влюблённость» и популярно объяснил, в чём же тяжкий грех «пропаганды влюблённости»: «Это всё надо изъять как пропаганду курева, наркотиков. Влюблённость - это состояние наркотического опьянения» (В РПЦ призвали запретить пропаганду влюблённости на эстраде // Радиостанция «Говорит Москва»,  14 февраля 2019 года).

Нет, недаром Дмитрий Смирнов председательствует в Патриаршей комиссии по вопросам семьи, защиты материнства и детства.

Известные современники Пушкина о цензорах Александре Бирукове и Александре Красовском тоже писали. Пётр Вяземский 21 мая 1823 года написал историку Александру Тургеневу: «Уж лучше без обиняков объявить мне именное повеление (как в том уверили однажды Василия Львовича) не держать у себя бумаги, перьев, чернил и дать расписку, что отказываюсь навсегда от грамоты... А делать из каждой странички моей государственное дело, которое должно переходить через все инстанции, право, ни на что не похоже».

Пётр Вяземский.

Но притрагиваться к перу и бумаге Вяземскому Красовский и прочие всё же не запретили. И что же? Позднее Пётр Вяземский сам станет официальным цензором. Но прежде он кое-что о цензорах напишет. И в стихах, и в прозе. Например, такое: «Цензура, с самого присоединения к министерству народного просвещения и её учреждения в нынешнем составе, была всегда одна из тяжких обязанностей этого министерства и налагала на него самую затруднительную и щекотливую ответственность. Она была занозой и камнем преткновения для многих министров». Подразумевалось, что без цензуры никак нельзя. А раз нельзя, то пусть уж лучше цензором будет не какой-нибудь графоман и ханжа, а настоящий писатель.

Искушение было велико, тем более что литературой не прокормишься.

«Польза философии не доказана, а вред от неё возможен»

Публицист и редактор Иван Белоконский, проведший немало времени в сибирской ссылке и в одиночном заключении, написал о газете «Орловский вестник», в которой публиковался в восьмидесятых годах позапрошлого века, пока его не в очередной раз не арестовали: «У газеты имелось четыре цензора: два советника правления, вице-губернатор, губернатор, требовавшие от «Орловского вестника» удовлетворения своих личных взглядов и вкусов, совершенно игнорируя какие бы то ни было законы и задачи печатного слова. При таких условиях немыслимо было бы существование газеты, если бы, к её счастью, все эти четыре распорядителя не были в ссоре: советники не ладили друг с другом, а вице-губернатор был на ножах с губернатором».

Всё то же самое сохраняется и по сию пору. Чиновников с полномочиями запретителей так много, что временами авторы и издатели используют их противоречия.

А будущий цензор Вяземский об одиозном цензоре Красовском в начале двадцатых годов ХIХ века даже басню сочинит. Вот её начало: «Когда Красовского отпряли парки годы, // Того Красовского, который в жизни сам // Был паркою ума, и мыслей, и свободы, // Побрел он на покой к Нелепости во храм. // - Кто ты? - кричат ему привратники-святыни. - // Яви, чем заслужил признательность богини? // Твой чин? твой формуляр? занятья? мастерство?..»

Много лет спустя о цензоре Петре Вяземском тоже можно было впору басню сочинять - о том, как Вяземский оказался возле привратников. Как писал Вяземский, «Басня есть уловка рабства. Ум прокрадывается в них мимо цензуры». Нормальный литератор знает, с какой стороны обойти цензуру. Именно по этой причине нормальных литераторов делали цензорами.

Цензура – это всегда неприятности. Но только для кого они самые большие? Вот что написал об этом в статье «О цензуре» в 1858 году Пётр Вяземский: «На наших глазах граф Уваров, оскорблённый и измученный под бременем этих затруднений, оставил министерство. Князь Ширинский-Шихматов, можно сказать, изнемог и умер в борьбе, которую вызвали на него дела, неприятности и столкновения цензурные...».

Платон Ширинский-Шахматов «изнемог и умер» не потому, что был помимо всего прочего ещё и писатель. Прославился он не своими книгами, а такими вот изречениями: «Польза философии не доказана, а вред от неё возможен» Министр народного просвещения Российской империи Ширинский-Шахматов считал цензуру одним из самых важных своих инструментов. Философию действительно тогда в России в университетах изучать запретили. На всякий случай.

«Запретить на всякий случай» - это главный инструмент цензора.

«Ошибка цензора получает всеобщую гласность»

Пётр Вяземский разбирался в цензуре не хуже графа Уварова или его последователя Ширинского-Шахматова. Он сам с декабря 1856 года по март 1858 года возглавлял Главное управление цензуры.

Вяземский объяснял трудности цензоров тем, что «дела цензуры - дела гласности». В других ведомствах решение начальства остаётся, чаще всего, без широкой огласки, а с литературой, журналистикой, преподаванием такого не получается. Почти каждый запрет становится обществу известен.

Многие из немногих образованных реагируют на очередной запрет болезненно. А страдает, прежде всего, бедный цензор, у которого, конечно же, благие побуждения. Но его не понимают, не любят, не ценят… Тому, чей труд подвергся запрету, сочувствуют, а на запретителя обрушивается общественная критика. Так кто же на самом деле жертва цензуры? Кто «на благо Родины» жертвует своей репутацией, а то и самой жизнью?

В 1858 году князь Вяземский жаловался и одновременно недоумевал: т«Те же лица, которые за несколько лет пред сим разносили по городу анекдоты, часто с преувеличением и искажением истины, о неблагоразумных строгостях цензуры, ныне также охотно и усердно, и с тою же часто необдуманною ревностью, разглашают о неблагоразумных упущениях, снисхождениях и вредных послаблениях цензуры. Таково общее затруднительное и едва ли не безысходное положение министерства народного просвещения в деле цензурном…»

Биография Петра Вяземского – примечательная во многих отношениях. С ранних лет он вращался в среде литераторов. Сестра Вяземского Екатерина была второй женой Николая Карамзина, а сам Карамзин стал опекуном  двенадцатилетнему Петру Вяземскому (это было в 1804 году). В историю он вошёл, разумеется, не как цензор и даже не как поэт, литературный критик и переводчик, а как «старший товарищ Пушкина». Старший товарищ на сорок один год пережил младшего товарища, стихи писал на протяжении семидесяти лет, а первую книгу своих стихов выпустил, когда ему исполнилось семьдесят лет (это в утешение тем, кому сейчас шестьдесят девять лет, а первую книгу стихов они ещё не выпустили). Единственная прижизненная книга его стихов, вышедшая в октябре 1862 года, называлась «В дороге и дома» и включала 289 стихотворений.

Биография Вяземского хороша ещё и потому, что в ней несколько резких и по-настоящему драматургических поворотов. Взгляды человека на протяжении жизни сильно менялись. Это благодатный материал для тех, кто о нём пишет. Но не стоит забывать и то, что именно Вяземский был тем первым русским автором, выпустившим первую биографию русского писателя – Дениса Фонвизина (он написал её в 1830, а напечатал в 1848 году).

И до, и после, и во время своей цензурной государственной службы князь Вяземский продолжал заниматься сочинительством, а значит – рефлексировать. Он даже в той статье о своей основной работе – службе на должности главы цензурного комитета, рассуждал не столько как бессердечный чиновник, сколько как чувствительный литератор: «…ошибка цензора получает всеобщую гласность, и требуют от него не только, чтобы он не был явным и злонамеренным нарушителем закона, но требуют, чтобы он во всем, везде и всегда был непогрешителен. Цензор не может иногда не просмотреть и не провиниться».

«Пожалейте цензора», - словно бы говорил он. Но почему-то жалеть цензоров всё равно не хочется.

«Я - непременный член всех крушений на воде и на суше»

С Пушкиным Вяземский виделся, в основном, в столице или в Царском Селе. А главное их общение происходило в письмах. В Псковскую губернию, в Михайловское, Вяземский приехал уже после смерти Пушкина – в гости к вдове Наталье Николаевне Пушкиной. В декабре того же года он написал Нащокину«Я провёл нынешней осенью несколько приятных и сладко-грустных дней в Михайловском, где всё так исполнено «Онегиным» и Пушкиным. Память о нём свежа и жива в той стороне. Я два раза был на могиле его, и каждый раз встречал при ней мужиков и простолюдинов с женами и детьми, толкующих о Пушкине».

Это Вяземскому, после встречи с Горчаковым, Пушкин написал: «Мы встретились и расстались довольно холодно…». То письмо, написанное в сентябре 1825 года, начиналось словами: «Горчаков доставит тебе моё письмо…»

В ноябре Пушкин из Михайловского написал Вяземскому в рифму: «В глуши, измучась жизнью постной, //  Изнемогая животом, // Я не парю - сижу орлом // И болен праздностью поносной…». Наверное, съел что-то. Это перекликалось с письмом, которое в октябре Вяземский отправил Пушкину: «Ты сам Хвостова подражатель, // Красот его любостяжатель, // Вот мой, его, твой, наш навоз! // Ум хорошо, а два так лучше, // Зад хорошо, а три так гуще, // И к славе тянется наш воз».

И далее Вяземский переходил на прозаический язык: «На меня коляска имеет действие настоящего судна сухопутного и морского: в дороге меня рвет и слабит Хвостовым.- Это уже так заведено. Вот испражнение моей последней поездки…» (имелся в виду поэт граф Дмитрий Хвостов, автор бессмертных строк: «Ползя, // Упасть нельзя»).

Взаимоотношения у Вяземского, судя по тому письму, с Пушкиным тогда были такие: он обращался к своему младшему товарищу: «Улыбнись, моя красотка…», «моя капризная рожица!»… Пушкин отвечал в том же духе: «Милый мой Вяземский, ты молчишь, и я молчу…».

Вяземский не всегда молчал, особенно тогда, когда было о чём писать: «Горчакова видел только мельком. На днях еду в костромскую деревню дней на 15-ть. А ты что сделаешь с жилой и жильём? Только не жилься, чтобы не лопнуть. "Телеграф" получил от тебя письмо, уполномочивающее его взять у меня твоих стихов мелких. Я всё боюсь, потому что ты превздорный на этот счёт. Того и смотри, что рассердишься после, моя капризная рожица! - Не дашь ли мне прочесть своего "Бориса"? Брюхом хочется!..»
Семейная жизнь Вяземского была полна несчастий. В разные годы он потерял семерых детей – и маленьких, и больших (например, тридцатипятилетнюю дочь). Большинство умерли в детстве. 1826 году Вяземский написал Пушкину: «Ты жалуешься на моё молчание: я на твоё. Кто прав? Кто виноват? Оба. Было время не до писем. Потом мы опять имели несчастие лишиться сына 3-х летнего. Из 5 сыновей остаётся один. Тут замолчишь поневоле. Теперь я был болен недели с две. Вот тебе бюджет моего времени не завидный. Скучно, грустно, душно, тяжко…». 

Несчастья преследовали его всю жизнь. Статью 1840 года «Крушение царскосельского поезда» Вяземский начинает со слов: «Нечего и спрашивать: разумеется, и я был в несчастном царскосельском поезде на железной дороге в ночи с 11-го на 12-е августа,- я непременный член всех крушений на воде и на суше. Горит ли пароход? я на нём. Сшибаются ли паровозы? я тут. Люди меня губят, но Бог милует...».

«Есть и сивушный патриотизм… Он помрачает рассудок»

Считается, что критиком Вяземский, особенно под конец жизни, был консервативным. Это было не просто ворчание немолодого литератора, пересмотревшего свои либеральные взгляды. Здесь не только в идеологии дело. Ему была чужда новая эстетика. В свою очередь, он сам воспринимался новым поколением литераторов как представитель ушедшей эпохи. На дворе - вторая половина XIX века, а Вяземский родился ещё при Екатерине II. Он казался персонажем из устаревшего романа. Уже установлена (в 1858 году) трансатлантическая телеграфная связь, уже проложена через Африку (в 1870 году) прямая телеграфная связь Лондон – Бомбей, а Вяземский всё о своём… Островский, видите ли, ему не нравится, Некрасов, ТургеневЛев Толстой с его странным романом «Война и мир» ему кажется литератором не самого высокого полёта.

Как участник Отечественной войны 1812 года, сражавшийся на Бородинском поле, Вяземский действительно смотрел на «Войну и мир» с недоумением, не узнавая событий. Он и Пушкина гением не считал, но здесь всё было понятно: слишком хорошо Вяземский Пушкина знал – ещё с тех лет, когда тот был несовершеннолетним. Поверить в то, что прямо на глаза вырос гений, у которого то живот болел, то политические взгляды не соответствовали представления Вяземского, было трудно. У Вяземского и Лермонтов с Гоголем тоже были всего лишь «писатели с дарованием».

Пётр Вяземский.

Споры с Пушкиным у Вяземского действительно возникали, в том числе и ожесточённые – о литературе, о политике... Как вспоминал Вяземский: «…до упаду, до охриплости». Например, по «польскому вопросу».

Пушкин оказался здесь более консервативен и всячески желал подавления восстания, написав Вяземскому в августе 1831 года: «… скажу тебе, что наши дела польские идут, слава богу: Варшава окружена…». В середине августа 1831 года Пушкин действительно был настроен решительно и язвил («У Жуковского понос поэтический хотя и прекратился, однако ж…»)

Во время следующего польского восстания 1863-64 года Пётр Вяземский будет уже настроен столь же воинственно, как и Пушкин за тридцать лет до того. А осенью 1831 года, после выхода в середине сентября брошюры «На взятие Варшавы» со стихотворением Жуковского «Старая песня на новый лад» и двух стихотворений Пушкина «Клеветникам России» и «Бородинская годовщина», Вяземский сказал, что Пушкин «кажет им (иностранцам, французским депутатам – Авт.) шиш из кармана». Недаром же Вяземский – автор устойчивого выражения «квасной патриотизм». Но это было в шестидесятые-семидесятые, а в 1827 году в сочинении «Письма из Парижа» Вяземский, скрывшись за псевдонимом «Г. Р.-К. », написал: «Многие признают за патриотизм безусловную похвалу всему, что своё. Тюрго называл это лакейским патриотизмом, du patriotisme d'antichambre (буквально «патриотизм прихожей»). У нас можно бы его назвать квасным патриотизмом. Я полагаю, что любовь к отечеству должна быть слепа в пожертвованиях ему, но не в тщеславном самодовольстве; в эту любовь может входить и ненависть. Какой патриот, какому народу ни принадлежал бы он, не хотел бы выдрать несколько страниц из истории отечественной и не кипел негодованием, видя предрассудки и пороки, свойственные его согражданам? Истинная любовь ревнива и взыскательна».

Эту мысль Вяземский развил в «Записных книжках»: «Выражение квасной патриотизм шутя было пущено в вход и удержалось. В этом патриотизме нет большой беды. Но есть и сивушный патриотизм; этот пагубен: упаси Боже от него! Он помрачает рассудок, ожесточает сердце, ведёт к запою, а запой ведёт к белой горячке. Есть сивуха политическая и литературная, есть и белая горячка политическая и литературная».

Но к концу жизни он и сам, кажется, превратился в «квасного патриота».

«Ум сам по себе, талант сам по себе….»

В записных книжках Вяземского вообще много интересного. Часто интересней, чем в статьях, письмах и стихах. Хотя некоторые его стихи звучат и поныне – в кино. Самое, наверно, известное, - в фильме Эльдара Рязанова «О бедном гусаре замолвите слово». Андрей Миронов за кадром поёт романс «Друзьям» на стихи, написанные Петром Вяземским в 1861 году  (музыка Андрея Петрова): «Я пью за здоровье не многих, // Не многих, но верных друзей, // Друзей неуклончиво строгих // В соблазнах изменчивых дней...».

В записных книжках Вяземского многое звучит современно: «NN говорит, что главная беда литературы нашей заключается в том, что, за редкими исключениями, грамотные люди наши мало умны, а умные мало грамотны», «Ум и талант не всегда близнецы, не всегда сросшиеся братья-сиамцы. Напротив, они нередко разрозненные члены. Ум сам по себе, талант сам по себе….».

Начиная с сороковых годов Вяземского уже считали «устаревшим» - особенно на фоне таких критиков как Белинский. Вяземский Белинского, конечно же, не переносил, называл его: «Полевой, объевшийся белены». Скаламбурил.

…Если открыть первую главу «Евгения Онегина», то ещё до всякого дяди с его «честными правилами» там будет эпиграф, взятый Пушкиным из стихотворения «Первый снег» князя Вяземского: «И жить торопится и чувствовать спешит».

Жизнерадостный «Первый снег» написан Вяземским ещё до большинства несчастий и потерь: «…Волшебницей зимой весь мир преобразован; // Цепями льдистыми покорный пруд окован // И синим зеркалом сравнялся в берегах. // Забавы ожили; пренебрегая страх, // Сбежались смельчаки с брегов толпой игривой // И, празднуя зимы ожиданный возврат, // По льду свистящему кружатся и скользят».

В пятой главе «Евгения Онегина» Пушкин снова вернётся к этому стихотворению, упомянув его в строфе: «Согретый вдохновенья богом, // Другой поэт роскошным слогом // Живописал нам первый снег // И все оттенки зимних нег…».

Он и вправду другой поэт. И цензор.

Данную статью можно обсудить в нашем Facebook или Вконтакте.

У вас есть возможность направить в редакцию отзыв на этот материал.
Просмотров:  308
Оценок:  6
Средний балл:  10